Москва — Пекин

Путьфильма: Сергей Третьяков
Опубликовано в журнале «ЛЕФ», 1923, № 2
Иллюстрации: Илья Старков
Так сказал Ося
— «Ты едешь в Пекин. Ты должен написать путевые заметки. Но чтоб они не были заметками для себя. Нет, они должны иметь общественное значение. Сделай установку по НОТ и зорким хозяйским глазом фиксируй, что увидишь. Прояви наблюдательность. Пусть ни одна мелочь не ускользнет. Ты в вагоне — кодачь каждый штрих и разговор. Ты на станции — все отметь вплоть до афиш смытых дождем».
Я понял. Я буду кодачить. Если говорит Ося — ему трудно возразить, у него шпага логики и утилитаризм. Я пошел в магазин и купил крепкий блокнот формата печной заслонки. Так учит ЦИТ. А еще учит, что у человека должны быть часы. Увы, часов у меня нет. Не потому ли так позорно обманут мною журнал «Время», ждавший моего рассказа к 15-му февраля, в то время как я уехал 14-го...
Часы
Я возился над чемоданом. За мной возник человек. Он протянул мне плитку шоколаду в матерчатой обложке за пятью сургучными печатями и сказал — поднеся свой висок к моему конспиративно — «ценности». Я долго потом думал, какие, и, наконец, решил, судя по формату — вероятно червонцы, у которых на два пальца бумаги в длину сострижено. А потом человек протянул вещицу и сказал: «передайте товарищу Ша»...
Это были часы. Потом человек ушел, а часы я надел себе на руку. Часы были обернуты бумажным пояском, но иногда заглядывая под него, я ухитрялся узнать время. Так я стал эльвистом.

В Чите товарищ Ша... за часами не пришел. Их у меня взял подозрительный человек, остановивший моего извозчика в 4 часа утра. Я думал — он будет грабить и полез за бумажником. Он потребовал часы. Я отдал: чужие же. Он сказал, что отдаст товарищу Ша... Я поверил.
2 ч. 55 м.
Целуйтесь в это время. Через 6 минут будет поздно.
В минуту можно выработать 12 поцелуев о 5 чмоков каждый.
При больших (свыше роты) скоплениях провожающих можно организовать массовое производство до 60 чмок-поцелуев в минуту.
Целуйтесь загодя.
НОТ говорит — вообще не целуйтесь.
Махай
Звонок. Свисток. Скок на площадку. Оттуда остервенелые люди. Между вами — чемодан. Матербранка.
Наконец вы оборачиваетесь и машете, чем машете — неважно, ибо уже машете водокачке.
Не высовывайтесь глядя в свое прошлое.
Пройдите в купэ. Вы начали новую жизнь — товаро-пассажирскую.
Купэ
Силой вещей я ехал в международном вагоне. В первый раз в жизни. Чтобы помочь еще не ездившим, но поедущим, скажу подробно. Международное купэ поражает роскошью — оно сделано из войлочного бархата, палисандровой березы и чистопробной червонной меди. У него есть три культурных удобства: во-первых — постели не параллельны друг-другу, а перпендикулярны, а поэтому влезть на верхнюю постель очень легко, если у вашего соседа достаточно твердый живот. (Старожилы говорят, будто бы когда-то в купэ были лесенки. Надо думать эти лесенки целиком израсходованы Пролеткультом в «Москве слышишь».) Второе удобство — пепельница, не вертушка в стене, а как у приличных людей, тяжелая медная настольная.
В ней помещается один барельеф и три окурка. Если вы курите на верхней постели, то окурки надо спускать в промежуток между стеной и матрацем, ибо мусорить в купэ — ниже надклассового достоинства пассажира международного вагона. Примечание по методу НОТ — до спуска окурка, в него надо наслюнить, во избежание пожара. Еще можно класть окурки на разные карнизы, только они на них плохо держатся. Пепел поступает в ботинки соседа. Третье удобство — умывальная закута с окнами как в соборе Парижской богоматери, находящаяся при купэ. Никуда не надо ходить, вода под руками (и под ногами иногда), гигиена. Наша умывалка была всю дорогу закрыта. Говорят — вода замерзла. Неважно. Самое сознание, что умывалка рядом, делает тебя чище стерильного бинта. А четвертое удобство:
Проводник
Скорее всего это даже не удобство, а достопримечательность вагона. Чаще всего он в состоянии деликатного раздумья, глядит на каплющий в корридоре потолок и размышляет вслух: «Не должно бы капать. И почему это каплет, никак не поймешь». Проводник вагону человек глубоко посторонний и меланхолик. Название станций он знает наизусть. Один из пассажиров, дачник, погнул себе язык, запоминая название станции, сообщенное ему проводником «актоеезнает», умиляясь чисто-итальянскому скоплению гласных в этом полуазиатском имени.
Проводник-лингвист. Для каждого иностранца у него есть теплое слово — для немца «бэтмахен», для англичанина «годинер», для француза «сортир эвона». А для русского проще: «Ежели вы гражданин мусорить будете, то я вас тремя рублями оштрафовать буду должон».

Справка НОТ — проводник отпускает постели. Стоимость на трое суток — 1 р. 50 к. золотом. Кому дорого, берите с собой, но уже на уважение не рассчитывайте.
Немец
Как птичка в воротничке: востренький, русенький, мытенький. Когда я только ввалился в купэ с вязанкой дальневосточной почты (см. выше) и грохнул эту вязанку на его чемодан и он сказал: «извиняюсь» (по-немецки), а я сказал «ни черта» по-русски, и он обрадовался спутнику понимающему его язык — то жена моя заметила уверенно — «Сергей из этого немца сделает нового лефовца».

Поезд двинулся. Мы уже разложили все чемоданы. Распределили койки. Мы уже были, как родные братья. Но немец, которому было видимо все время не по себе, откинулся назад своим чижиковым торсом и протянув ладонь, сказал — «познакомимся». Причем произнес какой-то желательный звук (должно быть его фамилия). Звука этого я так и не запомнил. Я тоже назвал — немец запомнил.

Засыпав этот последний ров, нас разделяющий, немец вступил в свои права вагонного соседа. Он коммерсант. Двадцать лет жил в Китае, пока в 17-м году его не выперли оттуда в качестве враждебного элемента. Сейчас он возвращается восстанавливать свое разоренное гнездо. Германские беды и голод он старательно замалчивает. Хвалит наш червонец, но не считает рентную марку ниже его. Вся беда по его мнению в том, что немцы разучились работать. О кайзере Вильгельме вспоминает плюясь, как об идиоте. Он вполне согласен с социалистами, но требует постепенного социализма, и, конечно, за пределами своей земной жизни.
«Как же иначе, говорит он, вот к примеру мы коммерсанты, какое будет наше место в социалистическом государстве?» — «Вас там не будет», отвечаю. Он ошарашен моей бестактностью. Я беру слово и начинаю ему рассказывать про современную Германию коммунистов и шиберов, карательных бунтов и рурской оккупации, фокстрота и мистического экспрессионизма. Я кончаю призывом «Германия, даешь Октябрь!» Он расстроган и задает мне в лоб последний вопрос. «Что бы вы сделали в Германии на моем месте?» И я отвечаю не колеблясь: «То же, что и вы, ибо бытие определяет сознание». На этом пункте рвется политика и начинается искусство и быт.

Немец, захлебываясь, читает Франка «Der Burger». Этот роман с его точки зрения раскрывает небывалые глубины человеческой мысли. Немец натура художественная, он занимается пластической гимнастикой по Далькрозу. Я этого не могу стерпеть, я — только что изучавший с Эйзенштейном немца Бодэ, который говорит о выразительной гимнастике и поносит ритмическую. Я выстреливаю в немца весь запас моих гимнастических знаний и убеждений. Он потрясен, но не сдается. От теории мы переходим к практике. Позой человека рвущего ягодку с земли через забор, он демонстрирует пластику. Хватательными движениями и подставкой свободно пенделирующих ног под падающий корпус иллюстрирую я выразительность. Упавший чайник, кладущий начало небольшой и несудоходной речке, ставит точку дискуссии.
О воспоминаниях
Нехорошо издеваться над нежными чувствами.

Я и не издеваюсь. Я только фиксирую.

На полке стоит немцын чемодан. Он его снимает четыре раза в день до еды.

Открывает. Содержимое закрыто большущей фотографией лицом книзу. Он берет фотографию, смотрит — там изображено его семейство. Потом снова закрывает ею белье и с моей помощью водружает чемодан на вышку.
Иногда отложив карточку, он перебирает коробочки с патентованными средствами и долго прочитывает то, что написано на этикетках.

Каких только нет коробок — от слабости, волнения, запора, поноса, насморка, слезотечения, лихорадки, размягчения костей, склероза. Немец не ест их, он только смотрит. А я думаю о нежности его жены, которая закупала ему эти пилюли и таблетки. В дороге мол скушает со скуки и станет новеньким и исправным, как свежий велосипед. Я жалею, что он их не ел.

Он ел только сметану, которую покупал на станциях.
Русские нравы
Проводник устроил кровать. Немец перевернул матрац и стал его изучать.

В левой руке у него пульверизатор в роде автомобильной сирены.

«Мне, — говорит он, — сказали, что ездить по России, — это значит быть едою клопов».

— «Извините, наши клопы немцев не едят», обиделся я по-русски.

— «Представьте себе, я уже 15 минут ищу и ни клопа, ни блохи, а мне дано два фунта порошка от насекомых. Зря пропадает».

«Надо клопов было захватить, чтоб зря не пропадало», огрызаюсь я.

Такие события подымают национальное чувство гораздо более, чем кустарно-промышленные выставки с лопарскими руководителями из моржевых костей.
А как был немец счастлив, когда некий иностранец, через два купэ от нас обнаружил блоху. На блоху был высыпан весь порошок и она, не успев отравиться, погибла в этой куче от удушения. А сверху кучи лег счастливый иностранец.

Гораздо сложнее было положение немца и других иностранцев, когда в вагон-ресторане у них отказались принять американские доллары в уплату за обед и потребовали червонцев, которых у них не было. Я живо представил себе это ощущение — набит карман бумажками, лучшей в мире валютой, и вдруг, как под декретом Совнаркома эта валюта превращается просто в смешную пачку клозетных бумажек. Я видел как иностранцы заключили свои губы в скобки гордых морщин, презрительных и возмущенных. Это же варварство не брать лучшую в мире валюту! Но буфетчик был непреклонен. Потом иностранцы бегали по вагону и искали Ильинку. Таковая нашлась. За пять долларов был дан червонец (куртаж — за безвыходность положения). А что поделаешь? Либо кушай пилюли от запора и сиди с долларами — либо ищи червонцев. Тоже «ножницы» — в России без ножниц нельзя!
Путь
Поезд идет чинно и точно. Сломается болт — починят и начинают нагонять опоздание. В Москве меня пугали заносами. Заносов нет. Бег поезда откидывает назад поля и леса, губернии и дни. Станции чинные и молчаливые. Я помню ехал в последний раз этим путем в 1921 году; было страшное голодное время, станции стонали о хлебе, оскал сыпняка кляцал в запахе карболки и белых известковых затеках вдоль рельс. Была напряженная лихорадочность в движениях распоряжающихся людей, настороженность в постоянно мелькавших красноармейских шишаках. Штык был такою же принадлежностью пейзажа, как зонт в дождливую погоду. С витрин агитпунктов гудели еще плакаты, давнишние военные плакаты о панах, бандитах, о заразах.

Сейчас нет.

Ося говорил — «афиши смыты дождем». Я выскакивал десятижды — нет афиш, смытых дождем, вообще я не видел афиш. Даже плакаты о сахарном займе я видел редко. Санитарные плакаты также редки. Правильно — чего вопить, когда надо фактически поддерживать чистоту и она поддерживается. У станционных помещений вид чистый, подобранный. Платформы подчас даже кокетливо чисты. Агитпункты вымерли. Вместо них стоят киоски контрагентства печати с обстоятельными женщинами, называющими нехорошие рублевые и несколько-рублевые цены книг. И на киосках идет классовая борьба — с одной стороны Главполитпросветские, комсомольские и Госиздатские издания — агитлитература и обстоятельная экономическая, и с другой стороны, — путевая лектюра. (Мир приключений и иже с ним, Круговцы, Замятин и прочее чтиво — книги, которые надо печатать на самой дешевой и мягкой бумаге, ибо этих книг беречь не стоит; они как бумажные воротнички годны только на одну носку.)

Должен отметить, что перед нашими СССРскими дорожными киосками, заграничные — это такое убожество, которому даже в блатном словаре имени нет. Не говоря уже о киосках по Южно-Манчжурской жел. дороге, где, кроме английских «мэгезинов» — иллюстрированных журналов вроде нашего Аргуса и журналов мод, — ничего нет. Но и киоски по Кит. жел. дороге, продающие русскую литературу скорей напоминают жалкого пропойцу, которому уже нечего сказать: несколько детских книг с кукольными бэби на лакированных обложках, хороший заряд черносотенных газет, Чехов и Лейкин берлинского издания и целые груды книг неведомых писак, то с сантиментальными названиями в роде «Без счастья», «Последние огни», то с белополитическими заголовками, в роде «Мученики таежного похода» — специальный вид унылой золотопогонной романтики и армейского пафоса. Места изданий — София, Белград или Одесса еще того периода, когда белые не были сброшены в Черное море. Одна только книга бросилась в глаза, ассоциацией с Москвой — С. Бобров. «Спецификация идитола», германское издание. Неуютно Боброву там на харбинском вокзальном прилавке и лежит он там сирый и перманентно единоэкземплярный. Как мне удалось выяснить в Харбине — аренда киосков по железной дороге Госиздатом или Дальневосточным книжным делом (бывш. Госкнига) дело вполне возможное.
Извиняюсь — я забежал вперед тысячи на четыре верст.
Возвращаюсь.

Вдоль вагонов бегают мальчишки, просят старых газет (особенно на мелких станциях) на курево.И стены внутри станций посолиднели. Коммерция и производство. «Сибторг», «Крайпромбюро», «Экспортхлеб», «Хлебопродукт». Объявления солидные, увесистые, — как лица хорошо выбритых негоциантов, и говорят эти объявления не истошным воем, рявом и визгом Маяковских агитплакатов или пришибленным стоном наивных местного приготовления листовок, — а упитанным бархатным басом.

Мой немец донимает станционные буфеты требованием черной икры, — он ее не успел купить в Москве. Но, увы, ему суждено не вывезти с собою этой экзотической нашей достопримечательности, о которой он говорит с таким почтительным восторгом, как мы, например, о супе из ласточкиных гнезд.

На станции Новониколаевск разминаю ноги по перрону. Тепло. С московским холодом, конечно, началась сибирская теплынь. Через барьер висит мальчонка. Затеваю разговор:
— Что смотришь?
— Поезд.

Правда, видит он от поезда только кусок багажного вагона, ибо болтается он на перилах в довольно сжатом зданиями проходе.

— Зачем смотришь поезд?

Вопрос явно глупый. Такой вопрос может задать только разминающий ноги путешественник с затекшей головой. Но оказывается, что вопрос не глуп.
— Учительница велела.
— Учительница?
— Ну да. Мы потом на него сочинение писать будем.
— Так ты бы поближе подошел.

Но он не удостоил ответом и уставился в видимый ему угол багажного вагона со всем доступным ему вниманием, прилежанием и поведением.

Потрясенный по линии Наркомпроса, я пристал к бабе, сидевшей на санях за вокзалом:
— Что это у вас церковь такая корявая.
— Церковь?

Баба попыталась повернуть лицо к церкви, но одежа, в которую баба была увязана, воспротивилась. Тогда она двинула на меня глазами (остальное не поддавалось, будучи нацелено на лошадиный хвост) и сказала:
— Какая есть, такая и стоит.

Антирелигиозный вопрос повис в воздухе, мой главполитпросвет спасовал.

А из багажного вагона выгружали тюки газет, книг, очередный запал, подкладываемый Москвой под города и села, очередную порцию пищи для сголодавшихся провинциальных мозгов. Она же очередной запас бумаги на самокрутку.
Что делать?
Книга прочитывается быстро. Писать можно, но разве только спец по параличным сифилитикам разберет ваш почерк. Соседу вы приедаетесь быстро, особенно, когда обнаруживается, что ваши убеждения не пересекаются ни в одной точке пространства, а спорить скучно, ибо этот спор (в купэ международного вагона) никак не может кончиться, ни руганью, ни дракой. Спать 24 часа в сутки трудно, тошнить начинает, и спина чувствует себя, как подошва солдата, стоящего на часах. Что делать? Выход есть. Есть преферанс, до отупения, до потери всякого обличия. (Этим я не согрешил.)

Есть шахматы (о них ниже).

Можно поиграть.

Для человека, любящего покушать, — путь Москва — Чита это проход в верхних торговых рядах.

Станция Буй. Покупается сыр. Ночь. Фонари. Заспанные люди покупают бомбы сыра и прячут их у окон (где похолоднее). В международном вагоне их особенно удобно сберегать, так как окна имеют войлочный передник.
Только в очень редких случаях сыр вываливается из-под этих передников в плевательницу.
Какая-то станция перед Вяткой. Страшный крик в роде самосуда. Люди продают корзины, только корзины, совершенно пустые. Снег скрипит, корзины скрипят, люди кричат, срывая голоса: «Коррзинны харроши. Коррзинны. Купиттеэ!». И есть, которые покупают и волокут в вагон и после всю дорогу маются.
Вятка — любые изделия из дерева, карельская береза, туфли, мундштуки, игрушки. Обычно покупают пару лыковых туфель, в которых нельзя ни ходить, ни бросать окурки.

Екатеринбург — камень. Аметисты, топазы — все разноцветное, прозрачное, блестящее. Овальные полированные брошки, каменные мундштуки, об которые ломаются зубы. Здесь главным образом покупают женщины — кольца, сережки, брошки и просто камешки. Мужчины покупают искусственный гротик, склеенный из разных кристаллов. Иногда у этого грота бывает термометр.

Омск и все, что около него, — масло. Кирпичи, глыбы, столбы масла. На этом перегоне люди жиреют, жиреют и их платье. На этом перегоне очень часто моют руки.
Путешествие на луну
До луны от земли 360000 верст.
Он сделал уже 180000. Он уже на полдороге. Ему бы пора остановиться, закусить, полюбоваться природой, ну там метеорами какими-нибудь, за кометин хвостик подержаться. Но он не может, у него мандат и заграничный паспорт, толстый, как молитвенник. Но в этом паспорте визы на луну нет.

Короче — он дипкурьер, и зовут его мистер Блинч (а если нежно, то — блинчик). В действительности его зовут совсем иначе; но такая карточка оказалась прибитой к его купэ на Южно-Манчжурской железной дороге, и проводник японец уверил, что Блинч — это самый и есть.

Можно ли описать мистера Блинча? По НОТ'у его не опишешь, по НОТ'у у меня, например, нос обыкновенный — что тут скажешь. Он (не нос, а мистер Блинч) смолокудр, мускулист (три пуда одной рукой рвет) лицом... о лице его мой немец долго бормотал что-то похвальное с точки зрения живописи. Блинч был в Америке, играл в кинематографе, был комиссаром Конармии, и вот нынче он путешественник на луну. Если он еще не ездил в Аргентину, Австралию, на Южный Полюс, то только потому, что там нет еще СССРских представительств, но...шлюзы признания открыты Макдональдом, и недалеко то время, когда Мистер Блинч будет шагать по лунным кратерам с колоссальным, совершенно невероятным (с таким в сандуновские бани ходить) портфелем, наполненным диппочтой за семью печатями.
Он меня потряс немедленно: во-первых, когда я ему представился и сказал, что буду ему сопутствовать до Пекина, то он меня окинул таким пронзительно-подозрительным взглядом, что я почувствовал себя, по меньшей мере, заграничным шпионом, злоумышляющим на его почту. Лишь верст через триста соизволил почувствовать мистер Блинч во мне союзника. Во-вторых, он меня пронзил предложением — организовать ком'ячейку поезда и в-третьих — устроить литературно-вокальный вечер для поезжан в вагоне-ресторане. Проекты эти не осуществились. Зато произошло другое, а именно — бешеный, перманентный шахматный матч между мистером, его спутником и мною.

У нас не было шахматов — мы их крали у бурятского предсовнаркома, он приходил к нам за шахматами, — мы его сажали за них и обыгрывали. Мы крыли шахом, крыли матом. От тряски короли лезли на тур, пешки занимали странные места, в которых долго надо было разбираться, восстанавливая расположение. Мы делали ходы медленно и напряженно и с веселым визгом брали их назад, заметив ляпсус. У нас были партии по 10 верст, были и по 80. Чемпионат вагона взял я и был столь горд, что готов был играть по радио с Ласкером. Мы мечтали, ступивши на твердую землю, купить самоучитель шахматной игры и играть теоретически. И стало грустно нам, когда в Верхнеудинске бурятский предсовнарком унес шахматы. Мистер Блинч правильно заметил: «идиоты! Надо было в Вятке шахматы купить!».

Когда поедете на Дальний Восток — купите шахматы в Вятке. Это не лирика — это НОТ. Так сказал Ося.
Байкал
(Видовая)
Опоздание: в Иркутске чинились. Едем ночью. Ничего не видно. Белесый горизонт и все. На одной из остановок улавливаю оживленное волнение в коридоре. Выхожу. С луной явно неладно. Висит, как медная пуговица, да еще густо закопченная — совсем керченская сельдь. Сквозь копоть багровый кровавый проблеск. То-то бы раздолье символисту ахнуть сонет о том, что тень земная и до луны отбрасывает пороховую копоть и кровь.

И вдруг с краю этого мутного пятна обозначился острый, тонкий электрически-блестящий серп — луна вылезала из погреба.
Затмение на солнце. Обозначился холодный, белый, стылый Байкал, а справа взмахи гор, на морозе особенно острых, особенно хрупких — подстать снегу, скрипящему дубленой окоростовелой подошвенной кожей марки «Дуб». А в это время китайцы ходили по Харбину, нося статуи идолов, и колотили в медные гонги, чтобы прогнать дракона, заглотившего луну, по их мнению.

И пошли чесать пулею в дула туннелей. Влет — грохот сперт в каменном коридоре, ломится в вагон; вылет — и грохот нежнеет, растрезвониваясь в воздух и улетая над Байкалом.
Верхнеудинск
Кончились билеты, надо брать новые, пересдавать багаж. Цены билетов резко скачут вверх. Международный до Читы обходится около 40 рублей. Поэтому все международники перебираются во 2-й или 3-й класс. На Дальнем Востоке вместо двух сортов мест: жесткое и мягкое — пять: 4-й, 3-й, 2-й, 1-й класс и международный. Цена 4-го примерно равна нашему 3-му, а дальше идет скачка по огромной пропорции. Хорошо еще, что теперь можно будет брать прямые билеты на Манчжурию, а не отдельно до Читы, а затем в Чите до Манчжурии.
Такой сквозной билет обходится раза в 1 1/2 дешевле двукратного. Такая ломка пути крайне неудобна, о ней много говорят, но пока ничего не сделано для возможности прямого сквозного проезда.

Верхнеудинск — столица бурятской ССРеспублики. Бурятия строит свою страну, которую нещадно спаивало царское время, наградившее бурят 50 % триппера и 70 — сифилиса. Бурятия сейчас строит школы и кооперируется.
В складчину по пуду муки везут по 100 по 200 пудов в город из окрестностей и требуют товаров за этот паевой взнос.
Пейзаж
За Верхнеудинском сопки точно на ярмарку собрались. Протискиваемся между ними. А они уже не русские. Здесь уже чувствуются монгольские, китайские, японские очертания гор, крытых соснами, врезанными в небо, гор, выскакивающих почти отвесно из долины, совершенно плоской, как теннисная площадка. Особенно это становится характерно, пожалуй даже чудно, в Манчжурии, когда едешь от Харбина к югу. В одно окно вагона степь в роде черноморской (и китайцы в арбах запряженных волами), а с другой стороны с версту та же степь, но замкнута она забором гор.
И четко, точно на уроке географии, ползут, куда полагается, чисто вытесанные из камня горные хребты.

Средина ночи. Переваливаем Яблоновый хребет. Поезд буквально лезет на стену, задыхается. Слабосердные в вагонах тоже задыхаются. Перевал. Дальше спуск, что на салазках. Фьюуу — держи! Поезд катится так весело, что в нескольких местах устроен специальный тупик, взлетающий вверх. Если поезд у начала тупика не остановится и не докажет своей выдержки (за что ему откроют путь дальше, на Читу), то он ворвется в тупик, вскатит на гору, а потом назад опять на гору, и так пока не остановится.
Опубликованы главы 1—15.
Главы 15—30 будут опубликованы 10 декабря или вы можете посмотреть их
на выставке «ЛЕФ. Опыт создания искусства дня»
в Библиотеке им. Н.А. Некрасова
Опубликованы главы 1—15.
Главы 15—30 будут опубликованы
3 декабря или вы можете посмотреть их на выставке
«ЛЕФ. Опыт создания искусства дня» в Библиотеке им. Н.А. Некрасова